— Простите меня, сударь, — тихо проговорил он, — простите!

Он сильно побледнел; губы у него дрожали.

Через минуту он спросил:

— Что вы думаете?

— Все кончено… Она умерла.

Не отвечая ни слова, он сел на большой камень, опустил голову на руки, облокотился и сидел, как убитый, устремив вдаль неподвижный взгляд.

Я присел на корточки к огню, смотря, как пламя ползло по своду пещеры и бросало медный красный отблеск на строгое лицо старухи.

Так просидели мы с час, неподвижные, как статуи. Вдруг барон поднял голову и сказал:

— Сударь, все это смущает меня!.. Вот моя мать… в продолжение двадцати шести лет я думал, что знаю ее… и вот целый мир тайн и ужаса открывается передо мною!.. Вы доктор… видели вы что-нибудь ужаснее этого?

— Господин барон, — ответил я, — граф Нидек страдает болезнью, замечательно схожей по характеру с болезнью вашей матушки. Если вы доверитесь мне настолько, что сообщите мне факты, свидетелем которых вы должны были быть, я охотно расскажу вам то, что сам знаю, потому что этот обмен может дать мне возможность спасти моего больного.

— Охотно, сударь, — сказал барон.

И он без всякого колебания рассказал мне, что баронесса Блудерик, принадлежавшая к одной из самых знатных фамилий Саксонии, каждую осень отправлялась в Испанию в сопровождении старого слуги, ее единственного поверенного. Этот слуга, умирая, пожелал видеть сына своего бывшего господина и в последний час, мучимый, может быть, угрызениями совести, рассказал молодому человеку, что путешествие в Испанию было для его матери только предлогом для экскурсий в Шварцвальд, цели которых он не знал, но, вероятно, это было что-то ужасное, потому что баронесса возвращалась истощенная, в лохмотьях, почти умирающая и что ей нужно было несколько недель отдыха, чтобы оправиться от странной усталости этих немногих дней.

Вот что совершенно просто рассказал молодому барону старый слуга, думая, что таким образом он исполняет свой долг.

Сын, желая во что бы то ни стало узнать истину, решился сам проверить непонятный факт и поехал за матерью сначала в Баден. Потом он увидел, как она углубилась в ущелья Шварцвальда, и пошел за нею шаг за шагом. Следы, замеченные Себальтом на горе, были следы его ног.

После признания барона я счел себя не вправе утаить странное влияние, которое производило появление старухи на состояние здоровья графа, а также и другие подробности этой драмы.

Мы оба были совершенно поражены совпадением фактов, таинственной притягательной силой, которую имели друг над другом эти два существа, незнакомые между собой, трагическим действием, которое они изображали без своего ведома; поражало нас и то, что старуха так хорошо знала замок, который никогда не видала раньше, самые потайные ходы его; костюм, который она надевала в таких случаях, мог быть взят только из какого-нибудь таинственного убежища, открытого ею посредством ясновидения. В конце концов мы согласились, что все наше существование полно ужасов и что тайна смерти, может быть, наименьшая из тех, которые ведомы только Богу.

Ночной мрак рассеивался. Далеко, очень далеко сова возвещала удаление тьмы странным, как бы выходящим из горлышка бутылки, голосом. Вскоре в глубине ущелья послышалось лошадиное ржание. При первых лучах дневного света мы увидели сани, которыми правил слуга барона. В санях лежала солома и была приготовлена постель, на которую положили старуху.

Я сел на свою лошадь, которая, казалось, была не прочь поразмять ноги, так как простояла на льду половину ночи.

Я проводил сани до выхода из ущелья; потом мы раскланялись с серьезным видом, как подобает важному барину и горожанину.

Они повернули налево, к Гиршланду, я направился к башням замка.

В девять часов я был у графини Одиль и рассказал ей обо всем случившемся.

Потом я отправился к графу и нашел его в очень удовлетворительном состоянии. Он еще испытывал большую слабость, вполне понятную после перенесенных им страшных припадков, но пришел в себя, и лихорадка совершенно покинула его с вечера.

Дело шло к близкому выздоровлению.

Несколько дней спустя я, видя, что старый граф совсем поправился, хотел вернуться в Фрейбург, но он так настойчиво просил меня поселиться в Нидеке и предложил мне такие выгодные во всех отношениях условия, что мне было невозможно отказаться от его предложения.

Долго я буду помнить первую охоту на кабана, в которой я имел честь участвовать вместе с графом, и в особенности торжественное возвращение при свете факелов после того, как мы охотились двенадцать часов в снегах Шварцвальда, не покидая стремян.

Я поужинал и подымался в башню Гюга, изнемогая от усталости. Проходя мимо комнаты Спервера, дверь в которую была полуоткрыта, я услышал веселые восклицания. Я остановился и увидел чрезвычайно приятное зрелище: вокруг массивного дубового стола собрались человек двадцать в веселом настроении духа. Две железные лампы, спускавшиеся с потолка, освещали все эти здоровые, четырехугольные, веселые лица.

Они чокались.

Тут был Спервер с костлявым лбом, мокрыми усами, блестящими глазами, с седыми, всклокоченными волосами. Направо от него сидела Мария Лагут, налево Кнапвурст. На загорелых щеках Спервера играл легкий румянец; он поднял античный кубок из чеканного серебра, почерневший от времени; через плечо у него проходила перевязь с большой бляхой — он, по обыкновению, был в охотничьем костюме.

Приятно было смотреть на его простое, веселое лицо.

Щеки Марии Лагут горели пламенем; ее большой тюлевый чепец, казалось, готов был улететь. Она смеялась и болтала то с одним, то с другим из присутствовавших.

Что касается Кнапвурста, то, сидя в кресле, — причем голова его приходилась на высоте руки Спервера, — он казался какой-то огромной тыквой. Потом шел Тоби Оффенлох, словно вымазанный подонками вина, так он был красен; парик его висел на стуле; деревянная нога лежала про запас под столом. Дальше виднелась длинная, меланхоличная фигура Себальта; он тихо посмеивался, смотря на дно своего стакана.

Были тут также слуги и служанки — весь тот маленький мир, который живет и благоденствует вокруг знатного дома, как мох, плющ и вьюнки вокруг дуба.

Лампы лили на всех свой прекрасный янтарный свет, оставляя в тени старые серые стены, на которых извивались золотыми кругами трубы и охотничьи рожки старого браконьера.

Нельзя себе представить что-либо оригинальнее этой картины.

Своды пели.

Спервер, как я уже сказал, поднял кубок; он затянул песню бургграфа Гаттона Черного:

— Я — король этих гор…

Красная роса вина дрожала на каждом волоске его усов. При виде меня он остановился и протянул мне руку.

— Фриц, тебя не хватало нам! — проговорил он. — Давно уже я не чувствовал себя таким счастливым, как сегодня вечером. Добро пожаловать.

Я с удивлением взглянул на него: со смерти Лиэверле я не видал улыбки на его лице.

— Мы празднуем выздоровление его сиятельства, а Кнапвурст рассказывает нам истории, — прибавил он серьезным тоном.

Все обернулись.

Меня встретили самыми радостными восклицаниями.

Себальт подхватил меня, усадил подле Марии Лагут и поставил передо мной большой стакан из богемского хрусталя, прежде чем я успел прийти в себя.

В старой зале, словно жужжание пчел, слышались взрывы хохота. Спервер обнял меня левой рукой за шею, высоко поднял бокал и с суровым выражением лица, какое всегда бывает у честного, подвыпившего человека, кричал:

— Вот мой сын!.. Он и я… Я и он… До смерти!.. За здоровье доктора Фрица.

Кнапвурст, стоя на перекладине спинки кресла, наклонялся ко мне и протягивал стакан. Мария Лагут размахивала большими крыльями своего головного убора; Себальт, стоя перед своим стулом, высокий и худой, как привидение, повторял: «За здоровье доктора Фрица!» — а брызги пены струились из его кубка и рассыпались на каменном полу.

Наступила минута молчания. Все пили; потом все сразу с шумом поставили стаканы на стол.